Черновик

Чем жизнь отличается от стихотворения?

О да, конечно, в жизни сплошь проза. А даже и не проза, гораздо чаще – во все дни почти – заунывная притча, без конца и начала, без морали и анекдота, составленная из краткого перечня словарных статей давно уже не читанной энциклопедии. Время от времени разглядишь в этом лишенном всякого назидания, но упорно назидательном таки оглавлении малознакомое или позабытое слово, заинтересуешься – и жизнь, кажется, начинает разворачиваться, показывает свои рифмы, образы, преображения, парадоксы…

Загадки страшные природы

Повсюду в воздухе висят.

Бывало, их, того гляди, поймаешь,

Весь напружинишься, глаза нальются кровью,

Шерсть дыбом встанет, напрягутся жилы,

Но миг пройдет – и снова как дурак.

Чем жизнь отличается от хорошего стихотворения? Хорошее стихотворение цельно, оно как драгоценный камень, множеством своих граней завершается в единую форму.

Жизнь – плохое стихотворение. Она с каждым днем начинается снова и заново, забывая все прошедшее, теряя смысл найденных образов, путаясь в языке, нарушая ритм, сбивая размер… Но иногда, вдруг, проглотив случайную стопочку, встретив давнего знакомого, заболев внеплановым насморком, внезапно вывалишься из этого беспорядочного и суетливого топтания на месте, замрешь на мгновение и увидишь, как осыпается весь невнятный мусор, составлявший оболочку ежедневного тебя, и проступает… что? Что же, черт возьми, обнаруживается под всей этой шелухой?

В зимнем лесу хочется первым делом лечь в сугроб. И наслаждаться тем, что видишь и ощущаешь вокруг себя. Ничего более уютного и домашнего не знаю. Разум отказывается признать очевидное – холодный снег представляется вместилищем такой неги и такого окончательно счастливого расслабления, что ни одна пуховая перина, никакая гряда легчайших утренних облачков, ни даже самый распахнутый на свете королевский альков с грудой подушек, пледов и кошек не может сравниться с этим сугробом.

Объяснение тут вполне обыкновенное и относится, скорее, к искусствоведческому модусу взгляда: структурированный и вывернутый наизнанку объем.

Черные ветки и стволы деревьев – а чернота их глубокая, с множеством оттенков коричневого и серого, от синевы лишайника до красноватых прожилочек застывшего сока, который после первого мороза выступил сквозь мелкую сеть трещинок,– в сочетании с белой пушистой окантовкой создают настолько насыщенную структуру приближений-удалений, что пространство словно прорастает внутрь самого себя. Казалось бы, зауряднейшее чередование самых примитивных, самых холодных вариаций света и тени – черного и белого (ладно, пусть не совсем заурядное, а все-таки с минимальной инверсией: черные силуэты и белые тени),– но ведь ни в осеннем лоскутном напластовании оттенков красно-желто-коричневого, ни в летнем изобилии разнозеленой листвы, нигде больше не чувствуется такой глубокий и затягивающий объем.

Почему? Как устроена эта тяга? За каким дьяволом мне сдался этот клятый объем, а, дорогие товарищи имажинисты? Не расскажете? Или будете кивать на Флоренского с папой Биркгоффом и Белым?

Ладно, сам расскажу. Тем более, что это не такое уж и замысловатое разъяснение. В разные времена оно, конечно, по-разному было, но две стадии можно вычленить без труда. В какой-то относительно удаленной архаике, когда земля была плоская и стояла на трех… э-э-э… ладно, не нравятся тебе ортодоксальные киты и слоны – пусть будут слонопотамы или даже словеркокослы…

(В одной из сказок мне пришлось выдумать это животное, потому что никто из реально существующих не мог совместить в себе в должной мере лучшие качества слона, верблюда, козла и осла. А именно такое существо, максимально выносливое, терпеливое и упрямое, мне было функционально необходимо. Хотя бы для развития сюжета, скажем так.)

...плоская земля эта, между прочим, была столь сложно устроена, что никакое современное пространственное воображение не сможет адекватно отобразить это устройство. И даже не сама земля, а весь мир. Это устройство основывалось на тех органах чувств, которые у нас почти уже атрофировались — от ненужности. Никогда не пробовали, оставшись в лесу в одиночестве, закрыть глаза и представить себе – что там, вокруг? Вот тут, прямо за спиной, начинается болото, где-то за ним – кто-то живой, человек ли, зверь ли; там, справа, наверняка густой ельник, так и уходит вдаль, а за ним – то ли деревня, то ли дорога, в общем – какое-то присутствие чуждого этому лесу пространства цивилизации… А когда начинает темнеть, эти ощущения становятся все ярче и отчетливее, и уже через два-три дня ты начинаешь различать не только – в какой стороне от тебя жилье и дороги, но и где ходят кабаны, а где – волчья территория. Знаешь, не при помощи карты и памяти, а знанием, вмонтированным в самый организм,– как изгибается река, куда собираются холмы и взгорочки, где притаились низины.

В армии я пользовался этим знанием даже в городе. Вернее, не я пользовался, а мои друзья. Короче, если кто шел в самоход, в Питер – а гарнизон наш был в Царском Селе, и, чтобы попасть в Питер, надо сперва было добраться до вокзала,– то почти всегда брали с собой меня. В качестве проводника. Каким-то удивительным образом, видимо, при помощи в лесу именно выработанных навыков, я знал и чувствовал – где находятся патрули. И никогда не встречался с ними.

Вот такого рода чувство пространства было в архаике нормой. Причем не в измененных состояниях психики/сознания, а во вполне обыденных. Я уже не говорю о количестве душ и тел, которыми обладал тогдашний человек, и о той их сложнейшей иерархии и взаимосвязи, которую нам столь же трудно понять, как недоучившемуся семинаристу – описать единство Троицы.

Но времена сменились — и настал срок для «часовщиков и баллистиков». А заодно и для их представлений о времени, пространстве, целеполагании и прочем смысле чувств, действий и осознаний.

Куда же делось умение видеть и чувствовать структуру жизни, души, пространства? Где оно теперь? Неужто все ушло в такие вот случайные остолбенения, как это мое завороженное стояние посередь зимнего подмосковного леса?

Когда Арджуна резал своих родственничков на Курукшетровом поле и колесо его брички неожиданно застряло в песке, а пулемет стал цепляться за колчан и стрелять мимо цели, то Кришна сказал ему – не суетись, старик, здесь нет никакого фатума, никакой воли богов, просто это не твое время. Его надо переждать. Но едва Арджуна, успокоившись, собрался прихлебнуть немного водочки и покуролесить с девочками, как зануда Кришна снова открыл пасть и огорошил братца очередной сентенцией. Не останавливайся, Арджуна, сказал Кришна, ведь если не дергаться в чужое время, то откуда тогда образуется твое?

Смысл плохого стихотворения в том и заключается, что его надо писать. До тех пор, пока оно не станет хорошим. И неожиданно найденный образ, вдруг слепившаяся метафора позволят, наконец, увидеть суть всего сказанного прежде. И – вычеркнуть его, выбросить в грязный весенний снег, как выкидывают ненужные черновики.

P.S. Да, кстати сказать – а при чем здесь Путин? Даже и не знаю, ей-ей. Может, ни при чем?