Константин Ерусалимский
Константин Ерусалимский
fii.rsuh.ru

Возрожденная измена

Константин Ерусалимский об истории понятия «государственная измена» и его неправовом статусе внутри права

Константин Ерусалимский

«Государственная измена» не является вечным или внеисторичным видом преступления. Это понятие в России сформировалось в очень локальный исторический момент и по очень определенным причинам. Оно менялось вместе с обществом, наполняясь смыслами в границах действующей политической культуры.

В 2012 году принят закон, меняющий наполнение понятий «государственная измена» и «шпионаж». Его редактирование прошло без участия оппозиционных сил, Госдума за него беспрекословно проголосовала, президент подписал его, отговорившись невнятными обещаниями. Вокруг оппозиционеров при поддержке государственных СМИ раскручиваются политические процессы, в которых все чаще звучат обвинения в сотрудничестве с иностранными спецслужбами и Борисом Березовским, грузинскими бизнесменами и американским госдепом; НКО спешно сворачивают свою деятельность, а бизнес под прицелом обвинений в государственной измене выводит капиталы из России. На наших глазах происходит очередная реформа основополагающих структур российского общества. С чем мы имеем дело? И чем это нам грозит? «Государственная измена», строго говоря, не является ни правовым понятием, ни видом преступления. Что именно подразумевается, когда звучит обвинение в государственной измене? Приведем несколько параметров этого понятия, в которых отчетливо проступает его неправовой статус внутри права, а затем обратимся к российскому досье «государственной измены».

Воображаемые изменники

Во-первых, у этого преступления нет состава, оно не закреплено устойчивым комплексом прецедентов, и в этом смысле оно немыслимо с точки зрения действующего права. На фоне других уголовных преступлений государственная измена бесплотна, ее нельзя охарактеризовать в категориях, родственных таким, как «убийство», «бандитизм» или «экстремизм». Государственный изменник нарушает границы дозволенного там, где эта граница возникает вдруг и сразу, и эта граница не регламентируется.

Можно бежать с поля боя и не быть государственным изменником, а можно мужественно воевать на стороне своего государства – и все же в том же бою стать им. Можно разглашать одну за другой тайны на научной конференции, выслушивая разглашаемые тайны своих коллег и оппонентов, не становясь при этом изменником и не общаясь с изменниками, а можно случайно намекнуть на некий незамысловатый факт или ход мыслей – и изменить государству.

И конечно, чтобы стать государственным изменником, не обязательно совершать преступления против жизни и человечности.

Во-вторых, государственная измена обычно относится к разряду преступлений против общества и его высших ценностей. Это противостояние с обществом сокрушительно для обвиняемого: оно лишает его надежды на нормальную правовую процедуру. Можно избежать обвинения в измене, но невозможно рассчитывать на твердую защиту, если это обвинение прозвучало. Спасением для обвиняемого станут реабилитация или прощение, но крайне редко – защита, построенная на процессуальных доказательствах. Обвиняемый обречен на высшую кару не в силу доказанности обвинения, а практически уже в силу самого подозрения. И следовательно, это ситуация, при которой грани между состояниями подозреваемого, обвиняемого и осужденного крайне неясны и проходимы. Однако ненадежны в этом случае и другие привычные для современных обществ правовые механизмы. На месте привычных правовых категорий появляются запретные приемы, выводящие «тайного врага» на чистую воду: неопределенный состав преступления, раздутые представления о мотивах, инквизиционная амальгама в обвинениях, злостное игнорирование презумпции невиновности, чрезвычайные процедурные формы, пытки, бесчеловечные наказания и т. д.

Особенно показательно, что в делах о государственной измене обычно не обсуждаются смягчающие обстоятельства. Правовые системы крайне редко допускают государственного изменника, который совершил свое преступление по мотивам, которые могли бы смягчить вину. Более того, обычные смягчающие обстоятельства легко обращаются убийственным острием против обвиняемого: истинный враг своего отечества, благородный борец и ненавистник режима, спасающий человечество ценой предательства «своих» оппозиционер, готовый на смерть за свою идею цареубийца и т. д. — все это, возможно, очень благородные мотивы, и это только отягчает вину. Душевное расстройство, измена в состоянии отчаяния – кто-нибудь слышал, чтобы в таких состояниях обвиняемые совершали государственную измену?

В-третьих, высшей карающей силой для изменника обычно становится верховная политическая власть, выступающая в рамках действующей системы представительства от лица всего общества.

По своему происхождению понятие «государственная измена» религиозное, заимствованное во многих правовых культурах из конфессиональных лексиконов и применяемое в тех областях, где власть претендует на сакральную миссию.

Преступник неизбежно подвергается религиозному запрету – проклятию, остракизму, баниции. Эти лица становились «неприкасаемыми», вычеркивались из истории и коллективной памяти (damnatio memoriae), подлежали забвению, как существа демонического мира. Причем нарушение сакральных границ обычно понимается в категориях магического или церковного права. В светских обществах это понятие нуждается в сакрализации секулярной сферы. Чтобы категория «государственной измены» функционировала, необходим социальный «завет», обычно мыслимый как моральный императив. И обвинение обычно затрагивает психологические и моральные склонности преступника. Во внимание принимается прежде всего не то, какой ущерб наносит противоправное действие «государственного изменника», а то, какое безразличие проявляет преступник к моральным нормам. Изменников казнят не за то, что они подвергли общество опасности, а за то, что они посмели нарушить сакральный запрет.

В конечном счете достаточно посметь даже помыслить. Как и во многих религиозных традициях, в применении этой категории граница между помыслами и действиями ничтожна. Нарушитель табу – преступник, каким бы нематериальным ни был объект запрета. А объект «государственной измены», как правило, окружен нематериальным ореолом.

В-четвертых, в нарушение ожиданий, государственная измена не является вечным или внеисторичным видом преступления. Это понятие в России сформировалось в очень локальный исторический момент и по очень определенным причинам, и менялось оно вместе с обществом, воплощая различные чаяния его преобразователей, и наполнялось смыслами в границах действующей политической культуры, отражая доминирующие представления о высших ценностях.

До первой половины XVI века государственной измены не было ни в Российском господарстве, ни в сопредельных русских землях. Появившись, понятие «изменник господаря» отнюдь не сразу стало предметом права, вплоть до Соборного уложения 1649 года прожив в недрах ведомств государственной расправы. Позднее оно само подверглось ряду преобразований, в которых шлейф первоначального смысла тянулся за идеологией национальной империи. Именно в имперской России выкристаллизовалось понятие «государственная измена». В Советской России и предвоенном СССР на его месте появилось громоздкое и хорошо знакомое еще живому ныне поколению понятие «измена Родине». Сегодня мы являемся свидетелями воскрешения призраков.

Наконец, государственная измена не пристает к высшей власти: суверен никогда никому не изменяет. Периоды, когда это правило не действует, обычно считают «смутным» временем и кризисом легитимности.

А в российской историографии XVIII – начала XXI веков такие периоды вызывают резко негативные оценки и успехом считается их скорейшее преодоление. Власть за границами этих «смут» неприкосновенна. Для обывательского правового сознания выражение «власть совершила государственную измену» является оксюмороном или покушением. Высшая власть блюдет общество от изменников, как глава ведомства – чиновников от разглашения тайны, как войсковой командир – низших по званию от дезертирства и пособничества врагу и т. д. Общества не только структурируются страхом совершения «измены», но и консолидируются благодаря показательным процессам над гнусными преступниками. По крайней мере суды над изменниками часто служат показательным устрашением, исходящим не от всего общества и не от судебной системы, а в первую очередь от высших инстанций политического суверенитета. Эта функция обычно не закреплена в руках таких инстанций, право упрямо держит их на дистанции и только в наиболее авторитарных обществах уступает им защиту высших ценностей. Однако, как правило, именно по тому, кто фактически распоряжается «государственной изменой» и против кого ее направляет, ясно, как распределяется социальная энергия, кто ее хозяин, а кто жертва.

Обратимость обвинения

Насколько при этом понятие государственной измены функционально в современной России, с ее Конституцией и специфической политической культурой, с ее историческими традициями и тенденциями развития? «Измена» не была ни перманентным явлением в нашей истории, ни органичной частью российского законодательства, ни общепринятым «языком» власти. Привычка видеть за «изменой» простую правду и элементарную потребность самосохранения государства и общества, вроде максимы Ивана Грозного «изменников во всех государствах казнят», наталкивается на парадоксы, которые могут быть раскрыты даже при незначительной детализации анализа.

Достаточно обратиться к тем же сочинениям Ивана Грозного, чтобы понять, что его доказательства борьбы государей против изменников построены на примерах из истории тех земель, в которых он правил или на которые он претендовал.

Его «изменники всех государств» – это подданные шведского короля Эрика XIV, ливонские немцы, великий князь литовский Свидригайло Ольгердович. А вот когда царь попросил политического убежища у Елизаветы I Тюдор, случился конфуз – английская королева не отказала, но дала понять, что поступи сама она так, подданные восприняли бы ее поступок как государственную измену.

В наиболее общем виде можно представить развитие представлений об измене «своим» в шесть основных этапов. Впрочем в каждый период действуют, как правило, смешанные представления об измене и изменниках, и можно лишь выявить и проследить развитие доминантных культурных форм, в которых наиболее ярко проявляются самые насущные и актуальные правовые доктрины и формы их применения.

Государственной измены нет

В древних славянских обществах господствовали магические представления о высших преступлениях против общества. Преступников демонизировали, проклинали. Германцы в эпоху Тацита топили своих предателей в болоте и вешали на деревьях. Если даже принять слова Тацита за чистую монету, мы не знаем, как именно происходило выявление предателей у германцев. У римлян граница и верность были частью одного религиозного культа, в котором долгое время приносились человеческие жертвы богу границы (Sanctus). Существовали в Риме также особые виды преступлений – «покушение на его величество» (crimen laesae maiestatis), дезертирство и сотрудничество с врагом (perduellio). Вряд ли эти понятия были широко известны в русских землях до XVI в. И ни один из славянских богов не отвечал особо за верность сообществу — возможно, единого подобного культа у праславянских общностей никогда не существовало. В Правде Русской нет статей, квалифицирующих преступления против государства и государственных институтов. А имеют ли отношение наши представления о «государстве» к домонгольской Руси?

В русских летописях истории предательства далеки от моральных оценок христианской культуры, и это заставляет видеть в описаниях след магической эпохи, когда граница между «своим» и «чужим» была конвенциональна и подвижна. Княгиня Ольга мстит за мужа, нарушая дипломатические обычаи и предательски расправляясь с посланниками князя Мала. Князь Олег предательски убивает Аскольда и Дира, выступая от лица «легитимной» власти – князя Игоря. Блуд предает своего господина князя Ярополка, помогая князю Владимиру. Святополк подсылает убийц к своим братьям. Впрочем, в последнем примере все герои уже христиане. Среди этих поступков предательство совершает только Блуд, «муж в крови льстив», он дал «совет зол» и «преда князя своего». Для летописцев предательство – это нарушение договора между дружинником и князем. Правовых механизмов, которые бы регулировали межкняжеские отношения, до принятия христианства как бы нет, а поступки князей – всего лишь серия ловких расправ варваров друг над другом.

Изменить православию

Читая тексты христианской эпохи, можно обнаружить, что представления о предательстве слугой господина, дезертирстве и сдаче крепости не складываются в единый комплекс и не основаны на каком-либо правовом учении. Демонизация магических времен сохраняет вес только в религиозной сфере. Изменить можно своей вере, а не своему князю или своему городу. Братоубийственные войны и даже нарушение крестного целования не означают, что нарушитель мира раз и навсегда выпадает из правового поля. Крестное целование может снять представитель духовенства. Освобождает от данного обряда и преступление контрагента, и обычно нарушение мира связано со спорами о том, кто первый нарушил взятые обязательства. В межкняжеских отношениях ответы на этот вопрос были, как правило, неоднозначны. Перебежчиков — «переветников» — казнили или убивали при попытке бегства. Отношение к ним негативное, однако само это преступление вплоть до появления военных уставов и Судебников конца XV – XVI века не является предметом высшего княжеского законодательства. Неслучайно впервые «перевет» появляется как вид преступления в Псковской судной грамоте, а подговор «на брань ратныя или преданая противным своя» — в Градских законах. Оба случая за пределами княжеского законодательства — сохраняется лишь негласное право господина расправиться со своим подданным, слугой, холопом. Справедливость кары не поддается строгой оценке. Для летописца покушение Рогнеды на мужа, князя Владимира Святославича, — это обычная для язычников трагедия, и сочувствие, скорее, на стороне их сына Изяслава, который в момент расправы отца над матерью напомнил о себе, о неотвратимой мести: «Отец, ты думаешь, ты здесь один?»

В церковных уставах и в связи с церковными деятелями встречается и понятие «измена»: оно применяется к вероотступникам и налагает на преступника церковное извержение и проклятие. Церковная измена не переносится на светский «перевет» или какие-либо другие виды предательства: даже казнь претендента на митрополичий престол, ростовского епископа Феодора Белого Клобучка в 1172 году не оценивается летописцами как казнь за измену — это лишь неудачная попытка узурпации, причем узурпатором оказывается иерарх, возведенный в свой сан Константинопольским патриархом в обход Киевского митрополита. Предательством в светском смысле оказалось выступление слуг против князя Андрея и его убийство в 1174 году, но и в этом вопросе, как и, например, в истории ослепления князя Василия II Темного в 1446 году, летописцы не занимают однозначно прокурорскую позицию. Князей нельзя убивать, но, уж если убили, что-то не так. Это оборотная сторона той теории неприкосновенности князя, которая озвучена князем Святославом Всеволодовичем Черниговским в 1176 году: «Вина на князе – ему в волость, вина на муже (т. е. на свободном человеке) – ему в голову».

Изменники великого господаря

Не выступая против института подданства, авторы христианской правовой культуры видели в самих князьях объект критики — простых смертных, чья власть временна и ничтожна перед Богом.

Чтобы соединить церковное понимание измены со светскими толкованиями предательства, потребовалось определенное усилие, которое было осуществлено в Москве в период между Судебниками 1497 и 1550 годов. Именно в этих памятниках закрепилось правовое понятие «коромолы» (позднее «крамола»).

Его происхождение до сих пор вызывает дискуссию. Наиболее весомые концепции производят это понятие от древнерусского «кроме» (помимо, вне и т. д.) или «кром» (крепость, кремль). Крамольник – это преступник против воли своего господина, в частности «господаря всея Русии». Если верна первая версия, то предатель отныне считается отлученным, отпавшим от великого князя и царя. Не видеть «очи господаря» было смерти подобно, но можно было стать крамольником на службе господаря: опричнина Ивана Грозного показала, что можно вместе с господарем отпасть от «земли» и «земщины». И это было для власти приемлемо. Впрочем противник царя Ивана князь Андрей Курбский насмехался в своей «Истории», называя опричников «кромешниками», адскими воинами. Эта религиозная параллель приходила на ум и верховной власти, которая все чаще пользовалась понятием «измена», как бы изъяв его из церковного обращения и направляя против врагов самодержавия, «злых» людей-заговорщиков – «лотров» и «воров».

Судебник 1550 года, развивший положения Литовского статута, ввел в обращение двойную формулировку — «крамольник» и «градский здавца» на месте прежнего «крамольника», и это позволяет видеть в исходной правовой категории единство действий, направленных против вотчины и против личности господаря. Отныне эти преступления как бы раздвоились, но и тогда, и позднее, в Уложении 1649 года, они выступают вместе, как два родственных вида высших преступлений, определяемых в середине XVII века как «измена государю». В середине XVII века смертной казнью каралось не только покушение на жизнь и здоровье царя и царской семьи, но и умысел — «злое умышление». Причем во всех остальных случаях умысел, не выраженный в злодеянии, четко отделялся от умышленного и предумышленного преступления. Фигура государя была окружена ореолом особой ценности – даже за умысел раба на здоровье господина предполагалось наказание в виде отсечения руки злоумышленнику.

Оскорбление величества и позднее соединяет словесное оскорбление и преступление против жизни и здоровья государя, государыни и наследника, и в таком виде этот вид преступления отражен в Воинском уставе 1716 года, уголовном законодательстве 1845 года и доживает до революции 1917 года. Преступнику грозило отрубание головы или четвертование. Воинский устав перечисляет виды государственной измены – тайная переписка и тайные переговоры с врагами, открытие ему пароля или лозунга, разглашение военной тайны, распространение вражеских манифестов и т. д. И наследие «бунташного века» — устав запрещал «непристойные сходбища», любые митинги с любыми целями и предписывал казнить их участников без суда и следствия через повешение.

В руках у высшей власти в России появился инструмент господства над подданными. Страна стремительно наполнилась «изменниками», которых власть показательно карала, уничтожая семьями, кланами и служебными корпорациями. Внешние враги обзавелись «изменниками», которых регулярно клеймила российская посольская служба как врагов своего отечества, своего господаря и всего православия. Среди них выдающиеся символы эпохи – князь Андрей Курбский, Владимир Заболоцкий, Тимофей Тетерин. «Изменники» множились (в восприятии власти) и в рядах духовенства, которое к середине XVI века фактически лишилось права на «печалование» за светских предателей без риска подпасть под обвинение в соучастии. В годы Смуты культурный механизм, запущенный еще в первой половине XVI века, расцвел бурным цветом. Сотни и тысячи «воров», претендующих на легитимную власть, боролись между собой, обвиняя друг друга в «измене». И даже после Смуты, а затем во время Соловецкого восстания, народных движений Разина и Пугачева вокруг правовой идеи государственной измены не возникало следов сомнения и переосмысления. Для «вящих воров и разбойников» в 1719–1775 годах практиковался такой изуверский вид казни, как повешение за ребро на крюке. Единственное, чего удалось добиться российскому обществу, это ограничение прав верховного суверена на расправу над родственниками изменника. В соседнем Великом княжестве Литовском действовал принцип, прижившийся во Втором статуте 1566 года, по которому вина предателей не переносилась на их семьи. В России попытка ввести этот принцип в крестоцеловальной грамоте царя Василия Шуйского в 1606 году не удалась, и права жены и детей изменника на честное имя и на наследование его имущества закреплены были лишь в Соборном уложении. Впрочем это была временная «оттепель».

Церковь поддержала государство и способствовала укоренению нового языка. «Предательские помыслы» в России наказывались с конца XV века – за этим следили духовные отцы, отвечавшие за чистоту совести своих чад.

Митрополиты снимали с великих князей крестное целование, позволяя им расправляться со своими врагами, выходя за границы церковного права. В 1620 году церковь инициировала перекрещивание православных «белорусцев» и всех, кого подозревали в отступлении от истинной веры. Очищение страны от инакомыслящих власть в Москве поддерживала еще с конца XV века. С начала XVIII века духовенство превращено в фискалов на государственной службе: его обязанностью становится доносительство на исповедующихся преступников. Доносительство вменялось с 1715 года вообще всем подданным. Государство разместилось рядом с церковью, между человеком и Богом, и готово было казнить доверчивых подданных, стремящихся при помощи церкви исцелиться от назойливых помыслов. Верховная светская власть добилась своего, и категория «государственная измена» вросла в российскую политическую культуру, меняя ее изнутри, исподволь определяя границы подданства.

Измена нации, государству или государю?

Имперская составляющая не прошла бесследно в культуре, как и магическая, и монотеистическая. Консолидирующим инструментом в XVIII – начале XX века все чаще становились паллиативы «национального проекта», и государство ими старалось пользоваться, создавая почву для территориальной экспансии, пытаясь заменить идеологию подданства на более приемлемые формы доминирования в тех регионах, где подданство по определению было недостижимо. Из «не чаянного никогда злого случая измены» гетмана Мазепы, например, был создан политический прецедент имперского переустройства «Малороссии», а факт его «измены» стал поводом не только забыть о сложностях в отношениях между Российским государством и Войском Запорожским к началу XVIII века, но и осенить гнев Петра I церковной поддержкой. Отныне власть ритуально казнит не только изменников, но и их чучела, в 1716–1766 годах практикуется также обряд шельмования, лишающий преступника доброго имени (над дворянином ломалась шпага). Несмотря на отмену обряда и его замену «лишением всех прав состояния», он продолжал практиковаться: через него прошли приговоренные к смертной казни и каторге декабристы, петрашевцы, Н. Г. Чернышевский. Символическое насилие время от времени выходит за пределы символа, превращаясь в расправы над «изменниками» веры, царя и отечества. Этот вид наказания был аналогом европейской баниции, следы которой во французском праве сохранялись вплоть до 2009 года.

Помимо идеи о государственной измене преступников имперское право вырабатывает доктрину «политической благонадежности», позволяющую манипулировать правом под предлогом защиты государственного строя и применять административную ссылку к «лицам политически неблагонадежным», в этих же целях допускались и массовые репрессии. Идея репрессий восходила к эпохе Великой французской революции и была с энтузиазмом подхвачена левыми радикалами.

Именно устойчивость этого политического механизма позволяла обратить его острие против самой же власти и окружить ее подозрениями в сотрудничестве с врагами во время Первой мировой войны. Вокруг государственной измены была построена знаменитая думская речь П. Н. Милюкова 1 ноября 1916 года, в которой критика правительственной политики сопровождалось рефреном «что это – глупость или измена?». Шпиономания стала инструментом ротации министерских верхов, а само понятие «изменник» окрасилось националистическими подтекстами: германофил, враг российского народа, масон и т. д. Обвинения в государственной измене в адрес императрицы Александры Федоровны нарушали логику и грозили обратить столетиями создаваемый политический ресурс против верховных суверенов. Среди противников войны было немало тех, кто отказывался воевать, считая, что власть изменила нации.

В имперский период раздавались голоса в поддержку иных ценностей, как правило далеких от местных правовых традиций. Так, Екатерина II в своем Наказе к Уложенной комиссии приводит такую притчу. Человеку приснилось, что он убил царя. Царь приказывает казнить его под предлогом, что «не приснилося бы ему сие ночью, если бы он о том днем на яву не думал». Императрица называет этот поступок «великим тиранством» и отказывается, говоря современным языком, видеть в словах и снах состав преступления. Впрочем, слова могут быть преступными, если они «преуготовляют или соединяются, или последуют действию беззаконному». И еще больше оговорок появляется, когда речь в Наказе заходила об особе российского государя: в этом вопросе и «слова», и «письма» шли в дело наряду с преступными деяниями. В этом Екатерина II не отступала от положений Соборного уложения. Государственная измена не умещалась в обычной правовой логике, для нее, как и в законодательстве XV–XVII веков, требовались двойные стандарты.

С государственной изменой тесно связано было и «рождение психиатрической клиники» в российской культуре. Судебная практика допускала смягчение и даже отмену наказаний для изменников, если их признавали умалишенными. Так случилось в деле «изменника и вора» Подлуцкого, которого сенатским решением уволили от смертной казни и заменили ему наказание вечной ссылкой «на галеры», так как он «в уме помешателен». С 1801 года таких преступников полностью освобождали от ответственности и помещали в дома для умалишенных.

Автор - доцент кафедры Истории и теории культуры РГГУ

Окончание следует