Нелюбовь

Алла Боголепова о том, почему мы не знаем свою страну

Пять километров по разбитой бетонке. Пыль, болота, кривые низкорослые березки. Мрачные строения, окруженные огородами, на которых как будто ничего не растет. Согнутые в три погибели люди над чахлыми грядками – архангелогородцы. Это их дачи. Их отпуска и выходные. Это их лето.

Дальше деревня. Ослепшие брошенные дома, зарастающие молодыми елями. Облезлое сельпо с вывеской «Магазин Империя Все Для Дома». Каменная церковь с облупившимися стенами. Рядом остов деревянной: завалившаяся колокольня, нижние венцы сгнили, от чего весь храм повело, словно страдающего радикулитом старика. В бурьяне части того, что называют «русской черепицей» — фигурно вырезанные куски дерева, которыми когда-то был покрыт проваленный ныне купол. Части циклопического паззла, который уже никогда не собрать.

Потом Белое море. Огромное, унылое, ледяное даже в июле чудовище, распластавшееся до самого горизонта. Ни волны, ни паруса. Только чайки и комары – полчища комаров.

— Куда ты меня привез??
— Я здесь вырос.

Это чудо, что здесь можно вырасти. Чудо даже, что здесь можно родиться! Поморье – это не от слова «море», это от слова «мор». Здесь, на этом тоскливом берегу, только он и остается, и кажется, ничего кроме в мире не существует.

— Амор? – добродушно переспрашивает муж.

Амор – это Италия, Испания, это Франция и Португалия! Греция, в конце концов, хотя я не знаю, как будет «любовь» по-гречески. Это синее небо, белые домики, цветущая герань в расколотом глиняном горшке. Это бутылка домашнего вина на изъеденном древоточцами массивном столе под древней оливой. Загорелые улыбающиеся люди. Гроздь винограда, «Итальянский полдень» Брюллова, маки на обочинах. И солнце, много солнца!

— Я думаю, что тебе просто нужно узнать эти места получше, — примирительно сказал муж, шлепая себя по руке и стряхивая на песок огромного комарюгу, который уже успел напиться его крови.

— А я думаю, что мне просто нужно убраться отсюда подальше и никогда не возвращаться, — буркнула я так, чтобы он не услышал. В конце концов, это его родные места, его земля и его люди. Мы не выбираем, где родиться.

Ночью я проснулась от того, что в глаза мне ударило солнце. Часы показывали три, но дом спал – поморы люди привычные, и к зимней тьме, и к белым ночам. Я подошла к окну и увидела изгиб реки – светящийся розовым вопросительный знак в обрамлении густых зарослей осоки. По высокому синему небу плыли упитанные белые облака. Я достала из старомодного серванта какой-то журнал, села у окна и стала читать.

«Сей год было 19 фев[раля] освобождение крестьян от крепостной зависимости: 25 миллионов человек отняты от помещиков, народ вступил на свободный труд. У нас, в Архангельской губ[ернии], помещиков не было и мы этого не знали, только было в Шенгурском уезде; уделы, земля, как пахотная и сенокосная, была за государством. Во внутренних губерниях идет торжество народа — да, конечно, и надо, а то наша Россия отстала от других стран, это было пятном России, что народ живет в рабстве».

За много лет, прошедших с той ночи, я выучила «Летопись села Зачачье» почти наизусть. В 1804 году всходы были тяжелые. В 1811 осень теплая, но рыжиков не было. В 1812 многие ратники из поморов ушли на войну – «колотить французов», и ягода уродилась. Короткие, ясные, деловитые воспоминания поморских крестьян, рассказы свекра, брат Валерка, чуть старше меня, которого оставляли с младшими «за большуху», когда взрослые уходили из дома. Стремительная северная речь, пинежский говор, поморская говОря – история вскрывалась на моих глазах как Северная Двина после долгой зимы. Льдины неслись и таяли, обнажая глубину моего невежества и моей нелюбви.

Я узнала вкус рыбника с ряпусом, и что болота цветут, покрываясь белоснежным ковром пушицы. Что «русская черепица» называется лемехом, и делают ее из осины, которая за один год приобретает оттенок расплавленного серебра.

Что в дальних лесах Кенозерья, куда не добраться транспортом, до сих пор стоят охотничьи избушки с запасом крупы и консервов. Что лодки «шьют», лен «мнут», а обжору здесь называют «охомяка».

И ничего нет лучше по морозцу чем закусить «50 грамм» моченой морошкой: эх, аж пробирает, жмурясь от удовольствия, сказал брат Валерка.

Я узнала, что на берегу Белого моря живут потомки гордых и свободных людей, никогда не знавших рабства. Сотни лет назад они приходили в эти дикие места, ставили крест, ставили дом – огромный деревянный дом для всей семьи. Возделывали эту землю и своим трудом побеждали ее северную скупость.

— Дак мы и сейчас клубнику сажаем, — удивился Валерка.
— И что, вызревает?
— Дак а чо ей не вызреть, солнце-то летом не заходит.

Я увидела заброшенные деревни и древние города, где время кажется застывшим: пыльные улицы, ржавый паром, мальвы и заросли сирени, которая зацветает только в конце июня. И во всем этом оказалось столько красоты, что не вместить человеческой душе.

Легко и просто любить Италию, Испанию, Францию и Португалию. Синее небо, белые домики, стены в трещинах, увитые цветущей бугенвиллией. Тот самый шебби-шик, которого мы пытаемся добиться здесь, у нас, полагая его чуть ли не единственным мерилом ежедневной красоты. Легко – особенно если не приглядываться и не знать, что происходит за этими белеными стенами, под этими пурпурными цветами. И еще легче ненавидеть Россию – особенно если знаешь о ней не больше, чем об Италии и живешь, окружив себя псевдо-итальянской мозаикой и псевдо-прованской мебелью.

Я не говорю, что мезенская или борецкая роспись лучше португальского азулежу. Или наливные шанежки вкуснее французских круассанов. Я просто говорю, что мы не знаем – ни Мезени, ни шанежек, ни тех, кто этим живет.

Мы вообще очень мало знаем о себе. Тот короткий отрезок истории, на который пришлись революция и СССР – это не знание. Это как раз причина не копать глубже. Зачем, если можно тосковать по «хрусту французской булки» и ненавидеть «проклятых коммуняк», которые «уничтожили такую страну».

А что в «такой стране» было до коммуняк и что в ней сейчас, после них – это вроде как не имеет значения.

Раньше было хорошо, а теперь плохо. Точка. Заброшенная греческая деревня – красиво, поморская – ужасно. Точка. У них традиции, а у нас пьянство и «Иван, не помнящий родства». Точка.

Но ведь это неправда.

Иначе откуда же взялся на месте того разрушенного храма новый, деревянный, с крытым лемехом куполом, который снова, как двести лет назад, видно за много километров от старой поморской деревни? И откуда в его основании, пахнущем свежей осиновой стружкой, потемневшие, но все еще крепкие могучие двухсотлетние бревна?