Память о революции: Франция и Россия

Дмитрий Карцев о всенародном почитании и тотальном отвержении

14 июля во Франции отмечают День взятия Бастилии. Сегодня в Париже будут танцы, как и велели разрушители главной королевской тюрьмы, мрачной твердыни старого режима, поставившие на ее месте табличку — «Отныне здесь танцуют».

Но так весело и беззаботно было далеко не всегда. Восставшие парижане освободили в 1789 году несчастных заключенных, которых, по правде говоря, оказалось семь человек, плюс еще отправленный ранее в лазарет маркиз де Сад. Но только в 1880 году их внуки и правнуки сошлись на том, что это событие достойно того, чтобы быть увековеченным на государственном уровне. Прошло, таким образом, больше девяноста лет — примерно столько же, сколько между взятием Зимнего дворца и отменой празднования Октябрьской революции в России.

Память о революциях в наших странах пошла противоположными путями: у нас — от всенародного почитания до почти столь же тотального отвержения, во Франции — ровно наоборот.

Но в сам год столетия французской революции история порождала никак не меньшие политические страсти там, чем в год столетия русской — здесь.

Контекст тогдашнего юбилея, отмечавшегося в 1889 году, обладает удивительно знакомыми чертами. Франция переживала период Третьей республики, утвердившейся после катастрофического поражения в войне с Пруссией. Вся ее атмосфера была буквально пропитана реваншистскими настроениями. К национальному унижению, вызванному капитуляцией, через несколько лет прибавился мощный экономический кризис, приведший к упадку сельского хозяйства, разорению множества мелких предпринимателей и падению уровня жизни в стране в целом.

На этом фоне то и дело разгорались коррупционные скандалы, в которые оказывались вовлечены высшие государственные чиновники. Один из них, кстати, вокруг Панамского дела — правда, тогда речь шла об афере вокруг строительства канала. А на улицах Парижа с конца 80-х годов бушевал настоящий террор радикальных анархистов, вызывавший панику среди горожан.

Естественно, эта ситуация не увеличивала популярность республики среди простых французов. Пресса прозвала ее республикой без республиканцев.

Сам термин упоминался в единственном из основополагающих законов, причем соответствующая поправка была принята парламентом с преимуществом в один голос.

Монархистам мешали их собственные изнурительные генеалогические споры о фигуре «законного короля». А также то, что один из претендентов из династии Бурбонов предпочел лилии, а не ехать. Он встал в королевскую позу и отказался восходить на престол, до тех пор пока Франция не откажется от революционного триколора в пользу старого белого флага с этими фамильными цветами. Но это было чересчур даже для такой слабой республики.

Деятели противоположного лагеря приободрились, добились утверждения «Марсельезы» в качестве национального гимна и 14 июля — как официального праздника. Республиканцы поняли, что контроль над государственной символической политикой дает ключ к общественному мнению, а значит, к политической власти. Но до полной победы было еще далеко.

Вскоре на смену монархистам в качестве их главных оппонентов пришли откровенные националисты, признавшие республику, но желавшие возвращения ей статуса европейской сверхдержавы. Cкатываясь все дальше к неприкрытой ксенофобии, свои надежды они связывали с «новым Наполеоном». Им стал генерал Жорж Буланже — небесталанный военачальник, отличившийся при обороне Парижа от пруссаков, и очень талантливый популист, сделавший себе имя раздачей обещаний часто противоположного, но всегда радикального свойства. Его прозвали «генерал Реванш», и в 1889 году вся Франция ждала, что он вот-вот совершит военный переворот.

Юбилейные мероприятия, намеченные на тот год, представляли собой не что иное, как отчаянную попытку республиканского правительства утвердить собственную легитимность. Торжества начались еще в мае — в годовщину созыва Генеральных штатов, ставшего в 1789 году прологом революции. А кульминация пришлась, как ни странно, не на 14 июля, а на 21 сентября — день провозглашения первой французской республики. Это была даже не круглая дата, поскольку произошло это через несколько лет после штурма Бастилии, но зато на следующий день после празднования были намечены парламентские выборы.

Так избирателям ненавязчиво напомнили о необходимости голосовать их республиканскими сердцами.

Правые, консервативные и националистические, газеты, разумеется, кишели едкими комментариями по поводу таких нехитрых политтехнологий.

В рамках празднования в Париже прошла Всемирная выставка, специально для которой инженер Густав Эйфель воздвиг свою башню. Она стояла как арка перед входом в экспозицию, одновременно была призвана служить символом столетнего прогресса в науке и своими эстетическими особенностями вызывала такое раздражение даже у некоторых из преданных республиканцев, что стала хорошей аллегорией этих неумеренно вычурных торжеств.

Бал правила вовсе не общенациональная рефлексия об истории, а сугубо конъюнктурные соображения. И это понятно. Неопределенность относительно будущего всегда находит выход в ожесточенных спорах о прошлом.

В России склонны стигматизировать себя в том числе и потому, что спустя сто лет после революции наше общество никак не может определиться с отношением к ней. Но, как показывает французский опыт, ста лет может быть катастрофически мало для глубокого переосмысления подобных страниц собственного прошлого. Старый мир не рушится в одночасье, новый не приходит на смену ему тут же, они обречены на долгое совместное существование, конфликты, взаимовлияние и до известной степени на взаимное обогащение.

Отгремели торжества, Буланже оказался «пекарем (так переводится его фамилия), возомнившим себя Бонапартом», республика устояла. Но еще через несколько лет Францию потрясло антисемитское дело Дрейфуса, вновь расколовшее страну. А полстолетия спустя страну оккупировали гитлеровцы и революционная триада «Свобода. Равенство. Братство» была заменена коллаборационистским правительством на «Труд. Семья. Отечество». И надо сказать, не без сочувствия значительной части французов.

И даже сегодня успехи «Национального фронта» Марин Ле Пен многие считают свидетельством силы антиреволюционного, антиреспубликанского духа среди некоторых групп французского общества.

Но отменить День взятия Бастилии уже не получится. Ведь если вы хотите прослыть знатоком местных традиций, говорите просто: «La Fête Nationale» («Национальный праздник») — французы все поймут и ни с чем не перепутают.

Означает ли это, что по аналогии и Русская революция однажды вернет себе почетное место в пантеоне национальной памяти?

Всемирное значение обеих говорит в пользу этого: народы любят возвеличивать то, что помнят о них другие. Французская революция стала точкой отсчета новой европейской истории, Русская — новейшей.

Но ход революций отличался. Во Франции недолгую революционную диктатуру сменила Наполеоновская империя, попытавшаяся забыть революцию. Дальше была Реставрация, пытавшаяся ее отменить. И несколько республиканских попыток как-то переосмыслить.

Французы отмечают 14 июля — точку начала, мгновение надежды, первый романтический всплеск нового мира. Мы же не можем не помнить о том, что случилось после 7 ноября, потому что это стало трагическим содержанием нашей истории. Наши собственные якобинцы-большевики, в отличие от их французских предшественников, задержались у власти слишком надолго, чтобы мы могли разложить достижения революции и преступления революционеров по разным полочкам. Их революция продлилась три-четыре года, наша — семь десятилетий и, по большому счету, закончилась только двадцать пять лет назад.

И если уж продолжать параллели, то, как ни трудно это представить, не ждет ли судьба французского 14 июля не 7 ноября 1917 года, а, скажем, 21 августа 1991-го?

Счастливый день для участников, проклятый всего через несколько лет современниками и тем не менее принципиально изменивший многовековой ход истории России — от власти над народом к власти народа. От старого режима к новому. Все, как во Франции, только на двести лет позже…

Только вот, по правде говоря, Дворцовая площадь в Петербурге годится для народных танцев все-таки лучше, чем площадь перед Белым домом в Москве.