То самое легендарное лондонское «Лебединое озеро» Мэтью Боурна, восторженные рассказы о котором мы слышали не раз, было поставлено 12 лет назад. То, что вчера открывало Чеховский фестиваль, — уже позднейшее восстановление с новыми исполнителями. Вообще-то это практика обычная: зарубежные спектакли не держатся годами в репертуаре, как у нас, их исполняют большими блоками, пока есть спрос, потом закрывают и, если есть необходимость, восстанавливают, но часто с другими артистами, поскольку прежние постарели или заняты. (В этом, кстати, серьезная проблема фестивалей, особенно не ежегодных: пригласил спектакль приехать через два года, а его тогда уже и в помине нет, все артисты заняты в других постановках и ради одной гастроли восстановлением заниматься никто не будет.) Но на этот раз балетоманы, выучившие по записям эпохальную постановку Боурна буквально до движения пальца, ужасно сердились: кого они набрали? это что за толстяки? Да они половину балета не станцевали!
Тем, кто видел «Лебединое» впервые, хватило и этой половины.
Конечно, шока, который произвело «Лебединое» в середине девяностых, сейчас уже быть не могло — мы слишком много успели повидать того, что появилось уже после Боурна и питалось его находками. Да и сам разработанный им вариант драм-балета, похожего на лихое бродвейское шоу, полное иронии, секса и сильных страстей, мы видели в его собственной более поздней и безукоризненно станцованной «Пьесе без слов», которую привозили на прошлый Чеховский. И все же нам хватило, потому что тут работало другое: для нас «Лебединое озеро» — символ чистой красоты и политического переворота, растащенный на звонки для мобильников и номера в солдатской самодеятельности, — давно уже больше, чем балет. Мы с детства знаем, что такой «белый» акт с лебедями и что должно происходить, когда звучит тот торжественный марш или это тревожное скрипичное соло. И это важно: только зритель, задавленный каноном, сможет как следует оценить отход от него и степень радикализма.
Зал постоянно ахал и изумленно хохотал, когда видел очередное кощунство, совершаемое над хрестоматийными лирическими сценами, стриптиз и безобразные скандалы великосветской публики вместо национальных танцев на балу.
Или угарный рок-н-ролл в баре под помпезный марш, где на один такт делалось, кажется, четыре движения, отчего сама музыка Чайковского наполнялась неведомым нам раньше бешеным драйвом.
Историю Боурн сочинил такую. Жил-был маленький мечтательный принц, жизнь которого была до невозможности регламентирована властной красавицей-мамашей, строгим учителем и бесконечной чередой чинных ритуалов, в которых участвовали отряды вышколенных слуг. Фуражка от форменного мундирчика сползала ребенку на глаза, но мать требовала вздернуть подбородок, приветственно махать подданным с балкона и обходить полки. А мальчику снился лебедь в виде полуголого мужчины в мохнатых штанах с треугольным клювом, нарисованным на лбу. Принц рос, оставаясь все таким же мечтательным и закомплексованным, секретарь матери приводил ему для знакомства с жизнью сомнительную девицу в розовом. Сексапильная мамаша, любящая статных охранников, дуреху, разумеется, не полюбила, и по требованию Секретаря (кстати, эту роль до 1999 года танцевал сам Боурн) в упоминавшемся уже «Хвастливом» (Swank) баре девица дает напившемуся с горя парнишке полный отлуп. Тот с горя идет в парк, планируя утопиться, на скамеечке под объявлением «лебедей не кормить» пишет на вынутой из урны бумажке предсмертную записку, и тут наступает «белый» акт.
Неожиданно важным оказывается не то, что лебеди — мужчины (этим не удивишь), а то, что они не какие-то там символы чистой красоты, а животные, причем большие и сильные.
С узнаваемыми птичьими быстрыми поворотами головы, внезапной сменой мягких движений на резкие, враждебные, агрессивные. Вот вся стая вытянула шеи, захлопав руками-крыльями, кажется, сейчас зашипят, заклюют. И если видеть в любви робкого принца к сильному хищному лебедю какую-то девиацию, то скорее зоофилию, чем гомосексуализм.
Ну а потом был бал. И брутальный Лебедь в виде Незнакомца в кожаных штанах вошел в залу, помахивая хлыстом, прямо по перилам балкона. И оказался тем самым любимым Боурном типом, который уже прошелся победителем по «Пьесе без слов», — наглым жестоким витальным и неотразимо сексуальным как для женщин, так и для слабых женственных мужчин. «Кожаный» незнакомец приводит в смятение весь бал, меняя одну за другой самопадающих на него женщин, небрежно отшвыривая и хамски выдыхая в лицо сигаретный дым их спутникам, властно увлекая за собой королеву.
И в тот самый момент, когда классическому Принцу, увлеченному Одиллией, виделась в окне скорбно заламывающая руки Одетта, Незнакомец, подойдя к изнемогшему от сомнений герою, насмешливо макает палец в пепельницу и рисует клюв у себя на лбу: «Что, мол, думал, ошибся? Нет, это я!» — сам и Одетта, и Одиллия, и Злой Гений.
Ну а потом все понесется совсем скоро и с таким мелодраматическим надрывом, который едва выдерживает музыка Чайковского: пытаясь оторвать коварного возлюбленного от матери, принц выхватит пистолет, защищая его от ответного выстрела Секретаря гибнет смешная «розовая» дурында. Потом будет лечебница для душевнобольных с огромными тенями на белых стенах и предсмертный сон принца: все та же хищная стая лебедей, вылезающих изо всех щелей его спальни, устроившая шевелящийся лебединый остров на огромной двуспальной кровати. И раненый возлюбленный, так и не сумевший защитить ослабевшего принца от злой стаи, которая, как стая придворных, не принимает чужих.
Мать вошла — сын мертв, и только в окне, как некогда во сне, виден полуголый мужчина в мохнатых штанах с юношей в белом на руках. Читай — они соединились на небесах. Зал зашелся в аплодисментах.
Я так рассказываю, будто это был драматический спектакль, но нет, это был все-таки балет, причем даже не модерн, а вполне классический по танцу. Хотя кое-кто из танцоров и вправду, танцуя, выглядел несколько неуклюже. Впрочем, при виде нелепого толстенького принца казалось, что так и нужно. Ведь если бы он был стройным и прекрасным, какими бывают хорошие танцоры, то почему же ему, бедному, так не везло? Но балетные критики, выходя из театра, продолжали ворчать: «Где трагизм? Там же должно быть все всерьез! Ну, конечно, если вместо Плисецкой Волочкова будет бедром дрыгать, вам тоже смешно покажется». Но, может быть, они просто ревновали к своим воспоминаниям.