Кризис — что-то очень важное в психологии России, фетиш национального самосознания, общая точка фрустрации. Единственный популярный политик кроме Владимира Путина у нас специалист по кризисам, а его самолет, направляющийся за границу под злорадно-слащавый бубнеж телесуфлера, — единственный символ присутствия России в мире. Мы ищем и находим кризисы у других, чтобы дольше не обращать внимания на собственные.
Теперь нам показывают Францию. И, глядя на картинки ночных пожаров, мы с удовлетворением заключаем, что в процветающей Европе катастрофа, а законность и демократия в повседневной жизни оборачиваются беспорядками и гнетущим страхом. И как-то сразу легче на душе. Мы тогда приходим к выводу об общественной пользе обеспечивающей минимальный порядок вертикали и одновременно успокаиваем себя: что ни делай — без разницы, везде бардак. И противоречия тут не видим.
Мы не извлекаем уроков, а извиняем собственную слабость воли.
Вот Франция. Там действительно социальный кризис. Глубокий. Происходящий из национального снобизма, если не шовинизма, и выросший на общественном самообмане, что все равны, хотя всем ясно, что есть люди второго сорта. Что, отгородившись от них стеной и патрулем, можно делать вид, что торжествует egalite. Франция 20 лет пытается решить проблему этнических гетто в пригородах — и ничего не выходит. По той причине, кажется, что их существование есть точка национального консенсуса. Президент Ширак шлет сегодня сигналы детям трудных кварталов, что они такие же французы, как и все. Но на словах это ведь всегда так было. Раньше от лицемерия. Теперь эти слова отражают страх.
У нас такого не будет, говорит, к примеру, московский мэр Лужков. Чего «такого»? Стихийных восстаний нацменьшинств, потому что в Москве диаспоры, как он говорит, живут в мире? Или мягкой реакции на бунты, и мы их подавим, как он тоже говорит, в зародыше? Ну слава богу. Но этот противоречивый ответ — неверный и не туда. У нас такое уже есть. И речь тут не столько даже о кризисе межнациональной толерантности, который, конечно, налицо. И не о геттоизации Кавказа, вообще меньшинств, одним пакетом тоже зачисленных в граждане второго сорта. И не об отсутствии внятной миграционной политики. Это частности, так сказать.
Дело скорее в лицемерии и вранье, поставленных на поток и организующих наш уклад.
В расхождении слов и жизни. Мы на кухнях говорим одно, соседям — другое, а когда по телевизору слышим третье, соглашаемся и не верим. Мы за демократию — а кто против? — но добровольно передаем свои гражданские права наверх, потому что им все равно видней. Буквально как с выборами губернаторов — или делая вид, что участвуем, как с выборами президента или парламента. И боимся в этом себе признаться. Мы избираем не тех, кому доверяем, и поэтому нам их назначают в Общественную палату.
Мы как один знаем, что переход к назначению губернаторов сделал из конституционной федерации страну обкомов, и с убеждением вслух соврем, что ничего особо не поменялось: как нам их ставили, так и ставят сверху. Сейчас суд определит, что Конституция не задета, и мы снова выдохнем: все сходится, суд решил. Мы сажаем самого богатого предпринимателя из зависти — но определив, что он нас ограбил, но как бы за то, что он полез в политику, формально по налогам, но так, чтобы было ясно, что не в налогах дело. И тех, кто его сажает, разумеется, тоже будем считать грабителями. Мы доверяем президенту и скептически оцениваем его работу. Сами себя обманываем и сами себе верим, не только зная, что все не так, но и предполагая худшее.
Мы ощущаем кризис и так напуганы, что делаем вид, что все в порядке. И направляем нашу жизнь в замкнутый круг бессилия.
Общественное лицемерие — эта всегда способ не замечать проблему, которая никуда не делась. Пульпит, залитый содой, пока не сгнил. Тяжелые и в общем мрачные события во Франции дали нам возможность со стороны пристально посмотреть, что такое слабость. Извлечь урок. Нет, мы как всегда упрямо твердим, что у нас таких проблем нет и не будет, и как всегда, что и требовалось, соврем.