Размер шрифта
А
А
А
Новости
Размер шрифта
А
А
А
Gazeta.ru на рабочем столе
для быстрого доступа
Установить
Не сейчас

Сладость коммерции

После того как правительство России, вопреки известной формуле Пушкина Александра Сергеевича, перестало быть «последним европейцем», утратил ли русский человек свойства человека европейского или западного в широком смысле слова?

В эпоху восстановительного экономического роста и высокой нефтяной конъюнктуры, удачно совпавших как минимум с первыми двумя сроками правления Владимира Путина, в стране появился статистически значимый средний класс. Он стал очень похож на европейский средний класс — по крайней мере по моделям потребительского поведения.

Мнилось, что социальная опора государства теперь — именно новый русский «мидл», усвоивший потребительские европейские манеры и наводнивший европейские курорты, но при этом политически ни в чем не противоречивший верховному главнокомандованию. Смысла не было: экономически власть нового типа вполне устраивала европеизирующийся средний класс.

Политика же, в которой намечались тревожные тенденции, особенно после 2003 года, представлялась вообще никак не связанной с экономикой.

Казалось, мир внутри и вовне страны, смазанный хотя бы относительным, но рыночным благополучием, установился если не навеки, то в горизонте пары-тройки президентских сроков. Что в глазах многих нашло свое подтверждение после президентского дерби – 2007:

«продвинутые» ставили на Дмитрия Медведева как символ желаемого будущего, а значит, на дальнейшую вестернизацию и расширение рыночных свобод.

Что вполне соответствовало европейскому духу. В важнейшем для европейского сознания документе — Декларации Робера Шумана 1950 года — сказано, что тесные производственные и торговые связи между Францией и Германией сделают войну на европейском континенте невозможной. Это и есть то самое смягчающее дикие политические инстинкты значение коммерции, которое отмечал еще Шарль Монтескье и на котором делал акцент знаменитый экономист Альберт Хиршман в работе «Страсти и интересы», — douх commerce («сладостная» — в значении «смягчающая» — торговля).

Собственно, с этого призыва к совместному производству Францией и Германией угля, а не оружия и началось практическое движение к единой Европе.

И характерно, что серьезный шаг к изоляции от западного мира был сделан современной Россией именно в области торговли — тогда, когда она втянулась в гонку санкций и применила торговые ограничения к самой себе. (А до того утратила возможность заимствований на Западе, из-за чего начался инвестиционный голод, который в этом году усугубится.)

Это ужесточение и ожесточение политики дополняло гибридную войну, которая уже шла на юго-востоке Украины. Угроза полномасштабной негибридной войны вытекала из пренебрежения «сладостью коммерции», на которой строилось не только благополучие среднего класса, но и сравнительно дешевая потребительская корзина среднестатистического россиянина.

«Девестернизации» сознания способствовало и психологическое оправдание войны в принципе, отчасти спровоцированное присоединением Крыма без единого выстрела. Отсюда возникла иллюзия триумфальной легкости войны, которая, вообще говоря, исключена из европейского сознания: в Европе произошла, по определению Ханны Арендт, «отмена войны». Демократии в постиндустриальном мире между собой не воюют, война противоречит принципам doux commerce, даже если сливки нашего истеблишмента, воспитанные на карикатурах Кукрыниксов и Бориса Ефимова, считают, что жизнь есть борьба за рынки любыми средствами, включая военное вмешательство и покушение на суверенитет.

В 2011 году российский средний класс в полном соответствии со знаменитой гипотезой Сеймура Липсета после достижения определенного уровня личного благосостояния задумался о будущем и предъявил спрос на политическую демократию. В 2014-м, не удовлетворив этот свой спрос, предпочел Крым представительству своих интересов во власти. И по сути, согласился с тем, что сочетание гибридной и торговой войн лучше для родины, чем ее присутствие, высокопарно выражаясь, в семье европейских народов.

Принадлежность к этой самой семье приравнивается теперь, в терминах верховного главнокомандующего, к повешенной на стену шкуре.

Произошла архаизация государственной политики и массового сознания, идущая поперек мировых трендов, свойственных нормальным урбанизированным обществам. Для которых военные потери неприемлемы, а апелляции к святости чего-либо остались далеко в прошлом, в эпохах теократий.

Rendez-vous русского человека с Европой было прервано добровольно-принудительно. Команду «Окапываться!» он воспринял всерьез.

Но вот здесь начинается раздвоение сознания русского полуевропейца, который, вообще говоря, существо крайне прагматическое и индивидуалистическое, что, собственно, и демонстрирует такой значимый длящийся сравнительный социологический опрос, как «Европейское социальное исследование» (European Social Survey).

Вот что отмечает исследователь с российской стороны Владимир Магун: три четверти населения России относятся к двум типам —

«есть большое число пассивных альтруистов и активное меньшинство, энергия которых направлена на достижение личных целей» (при равнодушии к общему благу).

Заметим, что и та и другая модель поведения предполагают высокую степень политического конформизма и сопутствующей ему политической апатии при формально активном участии в выборах (такое наблюдалось при советской власти).

Но при всем этом беспрецедентная поддержка власти и растущая гордость за страну сочетаются с отказом от личной ответственности за происходящее: в ноябре 2014 года, по данным Левада-центра, ответственность за происходящее в стране чувствовали в полной мере 2% опрошенных, в значительной — 9%, в незначительной — 27%, совсем не чувствовали — 57%. Безответственность и равнодушие к общему благу, собственно, вытекают из патерналистского устройства власти: все за меня должно обеспечить государство. Но — без моего личного участия.

Вместо гашетки — пульт телевизора. Вместо прицела ночного видения — голубой экран.

Симптоматично, что лишь 4% респондентов Левада-центра считают, что люди должны сами заботиться о себе без государственного вмешательства. Но это в теории. А на практике, где зеленеет древо жизни, 71% рассчитывает только на себя и свои силы. Хороший измеритель уровня реального доверия к государственной власти.

Да, в поведении постсоветского человека, который в эпоху транзита привык выживать и не доверять государству, больше интересов, чем ценностей. Но коммерческий интерес, основанный на частной собственности и инициативе, объективно становится ценностью. На каком-то этапе интерес начинает осознаваться как ценность. И это движение от интереса к ценности могло бы стать дорогой России в Европу.

У россиян и европейцев, в конце концов, одни и те же потребительские ценности. И в этом смысле действительно состоялся фукуямовский «конец истории».

И пусть побеждают не либеральные идеи Роберта Боша, а материальная ценность основанного им бренда Bosch, на выходе это близкие понятия, потому что существуют они в одной цивилизационной парадигме.

«Колбасная эмиграция» из СССР текла в конце концов не с Запада на Восток, а с Востока на Запад. В разделенном Стеной Берлине бежали с риском для жизни не с Запада на Восток, а с Востока на Запад. (Да с какой страстью бежали — для этого стоит посетить Музей Стены у бывшего Checkpoint Charlie!)

В итоге это все-таки было путешествие в поисках ценностей. И оно продолжается.

Потому что поиск похищенной и припрятанной Европы — долгий процесс и длинный, при этом отнюдь не линейный, тренд. И спор о том, как русскому человеку относиться к Европе, — это, перефразируя того же Пушкина, вечный спор русских между собой, а не с Западом.

Можно вывести россиянина из Европы, но нельзя после почти 25 лет существования в поле притяжения западных ценностей вывести Европу из россиянина.